Виталий Амурский. Дно памяти

Виталий Амурский поэт Париж Парижск 2011 русские страницы
Родился в Москве в 1944 г. Профессиональный журналист, литератор. Во Франции с 1973 года. Последние более четверти века работал в русской редакции Международного французского радио. Регулярно выступает в журналах, альманахах, различных сборниках Русского Зарубежья, автор девяти книг.   Виталий Амурский поэт Париж Парижск 2011 русские страницы

Представленные ниже стихи в значительной части своей родились под впечатлениями от встречи с Москвой в ноябре 2007 года, когда я оказался там как участник Конгресса писателей русского Зарубежья «Русское слово — связующая нить времён». Город, воздух которого вошёл в мои лёгкие с момента рождения, город, который мне был всегда родным и который я был вынужден покинуть навсегда в 1973 году, я не узнал. Возможно, нет даже — наверняка он стал нормальнее в плане снабжения, в выборе товаров, но, как мне показалось, неизмеримо хуже, если не страшнее во всём остальном. Рядом с роскошными магазинами, ресторанами, машинами я увидел нищих, напомнивших тех, которые обитали в городе в первые послевоенные годы, в годы моего детства, заходили в дом на Тишинке, где я жил, стучали в дверь: просили денег и еды (мать нередко выносила кому-то из них тарелку супа), спали на чердаках, в подвалах, а днём толпились у ворот рынка, торгуя изношенной одеждой, зажигалками из гильз Московские дворы, эти уголки, которые всегда имели какой-то особый дух братства «лёнек королёвых», превратились в стоянки для машин и площадки для грязных мусорных баков; входы в подъезды, где в иные времена можно было обогреться в холод, спрятаться от дождя и простоять, долго прощаясь с любимым человеком, стали отталкивающе-мрачными своими тяжёлыми, как в складских помещениях, дверями с кнопками кодов Город, который в действительности никогда не отличался особой мягкостью, стал жёстче, круче. Подчёркнуто надменнее. Я воочию увидел в Москве «власть денег», в таких формах, которых никогда не встречал в других местах — в Европе, в Америке, в Японии

Комментировать собственные стихи — нонсенс. Иное дело — обрисовать хотя бы в общих чертах фон, на котором они писались. Как бы там ни было, впрочем, несмотря на отрыв от современных российских бытовых реалий, французский гражданин, я ощущаю себя человеком русских корней, которые уходят в глубины, где текущая жизнь, даже издалека обжигая сознание, душу, не в состоянии лишить меня главного — веры в то, что культура наша окажется жизнеспособнее амбиций отечественных растиньяков.

В подборку, помимо «московских», я включил также несколько парижских стихотворений. За исключением одного («Утрата»), все они были опубликованы в моих сборниках «Земными путями» и «Осень скифа» (СПб, издательство «Алетейя», 2010 и 2011 год). Стихотворение «Утрата» я намеренно включил тут в «парижскую» часть, таким образом символически введя тень друга, о смерти которого узнал поздней осенью 2010 года, в светотени города, где мы могли бы встретиться.

Дно памяти

* * *

	Опять, будто в детстве, морозец ноябрьский на щёки 
	Румянец наводит и крутит меня разношёрстной толпой. 
	О, город родной мой, какие же могут быть счёты 
	Меж мной и невольником вечным — тобой. 
	
	Уверенно-наглых торговцев с закваской восточной, 
	С солёною феней, надрывным «ребята, гуляй!», 
	Что знал Эренбург, «Ундервудом» стуча «Переулок Проточный», 
	В московских анналах оставил нам Дядя Гиляй. 
	
	Как странно всё это увидеть средь нового бега 
	Неоновых слов, иномарок, сквозь уличный гам, 
	Узнав — не узнать ничего, кроме серого снега, 
	Что тает и лепится грязью к ногам. 
	
	Как странно идти по знакомым местам чужеземцем, 
	Печально шепча этим улицам: родина, ты ль? 
	Ответа не ждя, только смутно предчувствуя сердцем, 
	Что хуже пришельца тут собственный вырос Батый. 

* * *

	Дома, где мы родились, 
	Долго стоять должны, 
	Ибо чьи же ещё стены 
	Могут быть ближе 
	И роднее, 
	Вспоминать о которых 
	Вдали суждено? 
	
	Лужи на тротуарах, 
	Которые мы разбрызгивали 
	Колёсами велосипедов, 
	Изредка должны появляться, 
	Дабы видеть себя мы могли 
	В их зеркалах 
	Античных. 
	
	Деревья, под которыми мы 
	Вырастали, по которым, 
	Царапаясь, 
	Карабкались, 
	Долго должны жить, 
	Ибо чьи же корни 
	Будут нас обнимать после смерти? 

На Пушкинской площади, трудноузнаваемой

	Воск стекающего заката 
	На подсвечниках фонарей, 
	И земля, как всегда, поката, 
	И стоять нелегко на ней 
	
	Человеку и даже памятнику, 
	Под дождём (что я так люблю) — 
	Равно грешнику, равно праведнику, 
	Равно каждому воробью. 
	
	А на наших ветрах тем более 
	Век печальный не изменить, 
	Да не чувствую уже боли я. 
	Отболела душа, не звенит. 

* * *

	Просиявший град — Третий Рим, 
	Как же стал ты, брат, третий мир? 
	
	Хлебосолом был, был надёжный друг — 
	По одёжкам душу меришь вдруг! 
	
	В мишуре пустой, как тебя узнать? — 
	Изменила тебя толстосумов знать. 
	
	Пред врагом бывал твёрд и смел, 
	А от своих отстоять себя не сумел... 
	
	Ты прости мне, брат, если в чём не прав, 
	Да прожгло вдруг слезой рукав. 

* * *

	На Тверской не от машин бедлам, 
	На Арбате не шашлычный дым, 
	Не спешит Москва по делам, 
	Что Париж, что Рим, что Берлин. 
	
	Не на бабкиной щеке слеза, 
	Не у деда в руке медяк, 
	И бездомен пёс не из-за 
	Бессердечности — просто так. 
	
	И ни снежно-дождливых дней 
	Суетлив прошёл карнавал. 
	Не на родине я — на дне 
	Самого себя побывал. 

* * *

	Вёрст серое веретено, 
	Снежок московский — на память. 
	Пускай не совсем темно, 
	Да не на что взгляд напялить. 
	
	Напялить нечего на 
	Ознобом сжатую душу. 
	С крыла стального луна 
	Скатилась в тёмную лужу. 
	
	Пошёл самолёт в разбег. 
	В себя, как в сиденье, вдавлен, 
	Забудься, тоску развей. 
	Закончилась встреча с давним. 

* * *

Александру и Анне Рузайкиным

	В московский старый дом. Из тех, 
	Что век не тронул будто ни на йоту, 
	Из тех, где за стеклом библиотек 
	Живут тома в прекрасных переплётах. 
	Из тех, где лестниц клавиши белы, 
	Или почти белы, хоть не до блеска, 
	Тех, по которым в спешке на балы 
	Стучали каблуки легко и дерзко, 
	Вошёл я, как бы мог в роман 
	Войти, как в некий холст музейный 
	Ввести меня какой-нибудь шаман 
	Сумел бы, напоив волшебным зельем. 
	И прошлое, сомкнувшись надо мной, 
	Прекрасный вечер, несомненно, проча, 
	В ковчег впустило гостем, словно Ной, 
	На мачте закрепившим парус прочный. 
	Шёл мокрый снег, и фонарей желтки 
	Стекали из холодного металла, 
	А тут, в кругу друзей, верша витки, 
	Душа, как птица, медленно летала. 
	Был ужин щедр, и добрых тостов круг 
	Беседу помогал нетрудной делать, 
	Но зазвонил Париж привычно вдруг 
	Будильником, поставленным на девять. 

* * *

	Из подворотен тёмных 
	Сквозняк голубой взлетает 
	Платком прощальным 
	Знакомым.
	
	Неуловимы волосы 
	Рассыпавшегося дыма 
	На пристанях 
	Нашей юности.
	
	Аккорды гитар дворовых 
	Вдогонку 
	Летят за мальчиком 
	Поседевшим. 

* * *

	Год рождения мой: две четвёрки в конце 
	Перевёрнутым стульям подобны. 
	День рождения мой в бледнозвездном Стрельце. 
	Слабый луч из времён допотопных,
	
	Из времён расставаний, бесправий, потерь, 
	Из времён беспредельных печалей, 
	Но, полжизни прожив среди жертв и тетерь, 
	Пожимаю о прошлом плечами. 
	
	Бедность, что ли, судить — не пойму! 
	Не порок ведь, коль поровну с другом, 
	Водку, Сталина, суку святую — войну, 
	Что нам души вспахала, как плугом? 
	
	Самого ли себя помыкать, что не мог, 
	Не желал пресмыкаться пред кем-то? 
	На последнем российском вокзале дымок 
	Вперемешку с затяжкою «Кента»?..
	
	О, свинцовая муть над озябшей страной, 
	В чьи объятья уже мне не падать! 
	Оглянувшись, немею, и в столб соляной, 
	Как сестра, превращается память. 

* * *

	Я помню Беломорканал. 
	Не настоящий — папиросы. 
	Я помню слово «трибунал», 
	По книгам, сеющим вопросы,
	
	По горьким, полным синевой 
	И светом, взглядам, 
	Что с детства тянутся за мной 
	Вдали и рядом. 
	
	Я подлость не забыл с тоской, 
	Что руки грела 
	На обезумевшей людской 
	Любви к мегрелу. 
	
	Нам что угодно по плечу! — 
	Гудели ульем, 
	И — поклонялись палачу, 
	И — шли под пули. 
	
	О, те бездушные глаза, 
	Ухмылки, 
	Всегда голосовавших за 
	Расстрелы, ссылки. 
	
	Неразделим сей род и ряд, 
	Печален слепок, 
	Объединивший ясный взгляд 
	И слепость. 
	
	Я рвать с сей данностью не рвусь 
	Нисколько, 
	Лишь тихо стонет эта Русь 
	Во мне — осколком. 

* * *

	Иди куда глаза глядят, 
	А хочешь — не иди. 
	Там всё равно вовсю галдят 
	Ручьи и воробьи. 
	
	И дым почти что невесом 
	От чьих-то папирос, 
	И обруч бочки колесом 
	Готов бежать, как пёс. 
	
	Там в «Смене» крутятся ещё 
	«Бродяга» и «Тарзан», 
	И кисть сирени возле щёк 
	Шипуча, как нарзан. 

* * *

	О, память, ты и впрямь заложница 
	Зеркал, цветочков, вроде флокс, 
	Той парикмахерской, где ножницы 
	Мне сотворяли полубокс; 
	
	Той сутолоки дня скворцового, 
	Где гроздьями друзей иль врозь 
	На Хомича или Стрельцова 
	В трамваях пол-Москвы тряслось. 

На старую карточку глядя

	Не южанка — вьюжанка 
	Жизнь. Ей-богу, устал. 
	Только кролика жалко, 
	Что ушанкою стал. 

Воспоминание об уроке литературы

Я хочу быть понят моей страной,
А не буду понят, что ж —
По родной стране пройду стороной,
Как проходит косой дождь.
Маяковский, 1925 г.

	Школьный мел, крошась в порошок, 
	Осыпался, вроде сирени. 
	Задавалось про «Хорошо», 
	Да не складывалось. Не от лени. 
	
	Неба красно-чёрный лоскут 
	Вис над Политехническим. 
	Помню этой Москвы тоску 
	Рядом с книгою ученической. 
	
	Сковородкой за тучей-горой 
	Солнце пряталось — блин не выпечь, 
	Дождь косой шагал стороной 
	Широко, как Владим Владимыч. 

* * *

	Сани. Лошадь. Последней заставы кабак. 
	Оловянный рассвет. Самогону подобная муть 
	И понурые тени московских бездомных собак. 
	Русь моя, ну, побудь ещё рядом, побудь. 
	
	Ну, останься ещё, задержись в моём сне. Не спеши 
	Уходить, уезжать, исчезать в похоть нового дня. 
	Дай морозца глотнуть и слезу утереть. Барыши 
	Не считай. То есть позже считай. Без меня. 
	
	Дай набраться глазам твоих чахлых заброшенных лип, 
	Твоих птиц на крестах, твоих нищенских высохших рук, 
	Дай чуть-чуть тишины, и снежка незатейливый скрип, 
	И возможный вопрос: закурить не найдётся ли, друг?
	
	Ну, не надо спешить, дай ещё оглянуться назад. 
	Убедиться в печали — попутчиков в прошлое нет. 
	Я там жил средь людей, я ценил там игру и азарт. 
	Я там много любил, не любил только денег и смет. 
	
	Русь моя. Опрокинутый мир, где на окнах герань. 
	И дрожание строк, и у форточки воздуха дрожь. 
	Я прощаюсь с тобой, я опять прохожу эту грань. 
	Я опять далеко, но ведь ты не уйдёшь. Не уйдёшь? 

В пригородном поезде (RER, линия C)

	Он/она входит в вагон, 
	Садится меня напротив, 
	Раскрывает крылья газеты, 
	Пряча лицо своё 
	За снимками и заголовками 
	О... 
	
	Перед «Gare d’Austerlitz» 
	Газета превращается в пухлую 
	Пачку шуршащих листов 
	И забирается в его/её сумку 
	Привычно, будто 
	Всегда жила там.
	
	Но теперь-то я знаю, 
	На что похоже его/её 
	Лицо, 
	Какого цвета у него/неё 
	Глаза за стёклами очков, 
	Какое выражение губ.
	
	Он/она встаёт 
	И, не взглянув на меня, 
	Выходит на перрон, 
	Исчезая среди других 
	Пассажиров, 
	Торопящихся или нет.
	
	Сейчас другой/другая 
	Займёт место напротив 
	С газетой, 
	Книгой, 
	Телефоном, 
	Плеером, 
	
	А мне ехать ещё двадцать 
	Минут, 
	Целых двадцать, 
	Как вечность, 
	Особенно 
	В понедельник. 

Из парижских восьмистиший

	Опять Париж пленяет Мусоргский 
	И обольщает Чайковский, 
	А я давно не слышал музыки 
	Лопат, скребущих снег московский. 
	
	Сочельник. Время хмари серой, 
	Где больше Генделя и Баха; 
	Лишь фонари у сонной Сены 
	Подобны шапкам Мономаха. 

Мост Искусств

	Луны недвижимый зрачок 
	Сквозь веток сети, 
	Ажурный Pont des Arts смычок 
	Над скрипкой Сены. 
	
	Заката терпкое вино 
	Между платанов, 
	Как в кадрах старого кино 
	С Монтаном. 

Rue des Écoles

	Осенние сумерки. Звёздный дозор 
	В оплавленной меди деревьев, 
	Неведомых цифр и латыни узор 
	Таблиц, что не знал Менделеев. 
	
	Глубокое небо горбатят слегка 
	Туч серых лохматые бесы, 
	И линии туши краями лекал 
	Чуть смазал чертёжник небесный. 

У площади Бастилии

	Не грусть, не печаль, но февральский 
	Снежок, облепивший карниз, 
	И с яблоком схожий (не райским) 
	Фонарь, как у Блока, повис. 
	
	Не ночь, только те же оттенки, 
	Что век или больше уже, 
	Но ближе не видно аптеки, 
	Чем та, где бульвар Бомарше. 

Утрата

Памяти Леонида Райка, друга московской юности, мастера спорта по регби, игравшего в команде «Фили».

	Молчания, прощаясь, не нарушу. 
	Всё сказано уже наверняка, 
	И душу выворачивать наружу 
	Не стану я парижским сквознякам. 
	
	Лишь об одном посетовать могу я, 
	Что не услышишь, не увидишь ты, 
	Как на Монмартре голуби воркуют 
	И горбятся над Сеною мосты. 
	
	Умом приемлю. Только вот смириться 
	Сознание не может всё равно, 
	Что никогда для нас не заискрится 
	Бордосское весёлое вино. 
	
	Друзей всё меньше, письма тоже редки. 
	Луну б тебе для встречи я припас — 
	Пускай она круглей, чем мяч для регби, 
	Ты выдал бы и с ней прекрасный пас. 
	
	Увы, на поле в чемпионской майке 
	Не выйдешь ты, как чёрт и Аполлон... 
	И что мне этих туч закатных маки 
	И Нотр-Дам, что солнцем опалён! 
	
	Но сквозь листву, светящуюся воском, 
	Мне чудится твой голос, как живой, 
	На Маяковке, в парке ли Филёвском — 
	Такой неповторимый, Боже мой. 

Сент-Женевьев-де-Буа

	Лебединых крестов стан, 
	Пожелаешь — корми с руки, 
	А в душе белизна листа, 
	Лишь не пишется ни строки. 
	
	А в душе белизна полей, 
	Незнакомой дороги плеть, 
	Да звенящих вдали над ней 
	Колокольцев ямщицких медь. 
	
	А в душе снежок синекрыл, 
	А в душе то Крым, то Урал, 
	Где братишка братишку бил 
	Наповал. 
	
	А в душе ветров круговерть 
	И тоска, как сыра земля, 
	И чужая жизнь — равно смерть, 
	Как своя. 
	
	А в душе то грохот, то тишь 
	Средь отчаянной белизны, 
	И представить трудно Париж, 
	До которого час езды... 

* * *

	Россия. Распутица. Скука. 
	Под утро на лужицах лёд. 
	Печали подспудная сука 
	Собою меня достаёт. 
	
	Не зябкостью, не ностальгией, 
	Туманом внутри и вовне, 
	Но тем, что в минуты такие 
	Там горше кому-то, чем мне. 

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *